Other languages
Глава 2. На переломе

Октябрь уж наступил.

А. С. Пушкин

Позиции на реке Нерусе были самым северным пунктом продвижения нашей офицерской роты на пути в Москву. Линия фронта проходила ещё севернее, верстах в двадцати в максимальный момент наступления (48). На следующий день, 28 сентября, под вечер, наша рота была отведена из Дмитровска в большое село Орловской губернии Упорой, что на полпути между Дмитровском и станцией Комаричи. Это передвижение было для меня неожиданным и непонятным, настолько я был уверен в непрерывности нашего продвижения вперёд. Я был огорчён. На самом деле этот наш откат на Упорой был началом если не отступления, то во всяком случае топтания на месте и даже медленного осаживания назад. Так мы простояли около двух недель, потом опять двинулись; то вперёд, то назад, всё по грязным осенним дорогам, в слякоть, дождь и снег. Это улиточное движение по кругу: Упорой, Комарчи и через месяц 27 октября, наши войска докатились до Дмитриева (Льговского) (49).

С десятого октября погода резко переменилась, гнилая осень сменилась необычайно ранней зимой, выпал снег, стояли десятиградусные морозы. Для нас, меня в особенности с моей лёгкой шинелью, летним плащом и парусиновой железнодорожной фуражкой, грянувшие морозы были настоящим бедствием. А тут ещё по неопытности, я обменял мои хорошие, но слишком узкие сапоги на широкие, но оказавшиеся рваными. Через пару дней они совершенно развалились, так что я ходил по морозу полубосой на одну ногу. «Что же Вы променяли хорошие сапоги на плохие?» — спрашивал меня поручик Андреев. «Да я думал, что они хорошие, более мне подходящие, не заметил, что они рваные». — «Да Вы бы мне сказали, я бы обменял Ваши на мои, они мне немного велики, а Вам бы вполне подошли». Но откуда я мог это знать? Вообще из всех добровольцев нашего взвода я был самый неопытный и самый неприспособленный к трудностям походной жизни. Более того, я был наименее обеспеченный в смысле тёплой одежды, белья и прочего. Ведь все они пришли в армию из дома, а я перешёл фронт без ничего. Немудрено, что я был (за исключением одного, о нём ниже) наиболее покрытый вшами, искусанный блохами, с которыми я не умел бороться. Нередко я унывал и малодушествовал, но окончательно духом не падал. Я часто повторял себе, что я доброволец, у меня в руках винтовка, мы сражаемся за Россию и за нами судьба нашей родины, а поэтому нужно держать себя в руках.

Как я уже говорил, офицерская рота долго простояла в селе Упорой. Мы были размещены по крестьянским домам. В деревне было сравнительно мало молодых мужчин. Вероятнее всего они были мобилизованы в Красную армию. Население встречало нас не враждебно, мужики и особенно бабы называли нас «наши». Над этим многие из нас шутили: «Сегодня мы для вас наши, а вчера или завтра вы назовёте так красных». Беспринципность этих простых людей поражала меня. Они отшучивались: «А кто к нам пришёл, тот для нас и наши. Для нас, что фронт вперёд прошёл или попятился, без разницы. Лишь бы войны у нас не было, мы её страшимся». Встречались и другие мнения. Сам слышал, как крестьянка средних лет говорила: «Не дай Бог, если вернутся красные. Они нам мстить будут за то, что мы вас принимаем». А её двенадцатилетняя дочь с какой-то недетской серьёзностью добавила: «Они нас всех замучат и убьют». В общем, крестьянское население не желало возвращения красных, боялось репрессий, но активной помощи нам не оказывало.

Основное чувство, которое я испытал в Упоре, была скука от ничегонеделания и однообразия жизни. Проходили, правда, кой-какие строевые занятия, нас обучали обращению с винтовкой, хотя выстрелить в процессе обучения ни разу не пришлось, берегли патроны. Мы разучивали дроздовские, добровольческие и вообще военные песни, такие как «Смело, мы в бой пойдём за Русь святую и как один прольём кровь молодую». Особенно мне нравились дроздовские марши. А по вечерам, после переклички, наш взвод пел «Отче наш» Конечно ни газет, ни книг мы не видели, новости до нас доходили с опозданием (если вообще доходили!) Так, что особых занятий у меня не было и дни тянулись однообразно, и большую часть дня я не знал что делать. Несколько раз ротный сообщал нам о военных успехах, один раз о взятии армией Юденича Петрограда. Он с уверенностью говорил: «Там теперь наносится главный удар против Красной армии. Но и на нашем фронте, если красные полезут в наступление, я убеждён, что они получат по морде!» Я почему-то сразу усомнился в истинности сообщения о взятии Петрограда. Как-то извещалось об этом без всяких подробностей; если бы это было фактом убедительным, то о взятии Петрограда гремели бы повсюду, а тут последовало молчание. Да и какой главный удар мог быть нанесён Юденичем, — главный фронт южный, здесь решается война, я это ясно понимал (50).

Для того чтобы провести время, мы ходили в соседнее имение графа Гейдена (как я впоследствии прочитал у Лескова) Тополевая аллея, большой помещичий дом с открытыми настежь дверьми, пустые комнаты, никакой мебели, всё растащено. В библиотеке на полу валяется порванная французская книга, а в другой комнате пустая бутылка из-под красного вина, — все, что осталось от библиотеки и винного погреба. Помню, как возвращаясь к себе, после этого грустного визита, я увидел сквозь деревья большой красивый дом. С балкона второго этажа, которого развевался огромный трёхцветный русский флаг. Я так и замер и не мог оторваться: ведь вот уже более двух лет я не видел русского национального флага, и сейчас вид его наполнил меня радостью и торжеством. Только подумать, что совсем недавно здесь могла болтаться ненавистная красная тряпка, символ крови и рабства. А сейчас здесь развевается наш русский флаг! Вот за что мы сражаемся, и не может быть, чтобы не победили! Оказывается, в этом доме помещался наш ротный командир поручик Порель.

Нельзя всё же сказать, что наше пребывание в Упорое сводилось к такого рода прогулкам. Мы не видели врага и не слышали фронта, но враг был близок и нужно было принимать меры предосторожности. Ночью мы высылали дозоры к северу от Упороя, откуда всегда можно было ожидать нападения. Однажды, нас в составе пяти человек добровольцев из нашего взвода, под командою офицера послали в разведку. Выехали, когда стемнело, проехали мимо тополевой аллеи имения, свернули в гущу леса и остановились на опушке леса. Заняли позицию у перекрёстка дорог, простояли почти без движения всю ночь, но красные так и не появились. На следующую ночь меня опять назначили, но уже с другой заставой: «Вы там вчера были и знаете дорогу». «Да я плохо запомнил, ошибусь!» Меня уверяли, что я не заблужусь, но я конечно, ошибся. Не свернул, когда нужно, и в результате мы долго ехали в поле, никакой опушки леса не было видно. Потом плутали по густому лесу. Офицер, (он был не нашего взвода и меня не знал) начал нервничать. Более того, я почувствовал, что от него пахло водкой, видно он излишне выпил. «Ты куда нас хочешь завести? К красным? — начал он кричать на меня. — Да тут и позиции нет. Если они выскочат, то пока мы будем убегать по полю, нас перестреляют как кур!» Я ему как мог спокойнее ответил, что плохо запомнил дорогу. «А ты сколько времени у нас?» — «Две недели». — «А раньше где был?» Я объяснил, что был в районе красных, но в Красной армии не служил и с большой опасностью перешёл фронт, чтобы поступить в Добровольческую армию. «Да я ко всему прочему ещё и близорук», — добавил я. Но офицер мне совершенно не поверил: «Ты сам верно, из красных. Когда вернёмся, доложи начальству, как ты нас завёл, по ошибке. Я проверю, заявил ли ты!» Прошло ещё немного времени, он приказал мне ехать с ним рядом, отдельно от других. Вскоре мы вышли на развилку дороги, произвели разведку. За это время хмель из него выветрился и он успокоился. Под конец он сказал: «Вот что я тебе скажу. Я тебя не знал, первый раз вижу, а доверился тебе, взял тебя в разведку. Хотел посмотреть, как ты будешь себя вести. Можешь забыть наш разговор и никуда не ходи, никому не докладывай. Экзамен ты сдал на отлично».

Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжёлым случаем. По приговору военно- полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и прятался в лесу, пока шёл бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. «Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорён к расстрелу», — сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что приговор должен быть утверждён ротным командиром, который имеет право помиловать. И несчастный осуждённый просил у него свидания, но тот отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко перекрестился: «Он расстрелян! Царствие ему небесное!» После этого поручик Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом письме, что «её брат по приговору военно-полевого суда, за оставление позиций во время боя, был расстрелян». Меня страшно огорчила эта честность. Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с кем не бывает слабины. Расстрел этот произвёл на меня тягостное впечатление, ещё и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как совсем недавно, он подошёл к нам и весело со мной беседовал. Вообще он производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и весёлого человека. Расстрел был произведён одним из взводов офицерской роты, назначенной по жребию. «На офицерскую роту, — как-то сказал поручик Роденко, — часто возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только красных, но и мирного населения». Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.

Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты. Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком, верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с «классическим» бородатым кучером в поддевке на козлах.

Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный командир. «Ну, как этот новенький?» — спросил он, у поручика Роденко, имея в виду меня. «В смысле выправки и строевого учения ещё очень слаб» — отвечает поручик. «А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружьё!» Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали ружьё впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там «выправка», когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а вши заедали.

Словом я был огорчён и оскорблён. Мне сказали потом, что поручик Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там научился методу воспитания молодёжи.

С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться. Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно, со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.

Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит. Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо моё дошло, хоть и с огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за её внимание и ласку в те трудные для меня дни. «Вам, может быть, что-нибудь нужно?» — спросила она меня. «Да всё нужно, — ответил я, — вот, хожу в рваных сапогах, нет тёплых вещей». Но чем она могла помочь? Ничем. На «мужиков» князь Оболенский производил сильное впечатление. «Он у вас, наверное, на особом положении?» — спросил как-то один из наших добровольцев. «Совсем нет, — был ответ. — Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей». Мужик был удивлён: «Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда чисто». Держал себя князь Оболенский просто и скромно, а к солдатам был внимателен и ласков.

Конечно, я помню офицеров нашего взвода, среди них поручиков Андреева, Карпова и Роденко. Все они поступили к Добровольцам в Сумах. Им всем было лет под тридцать, они все прошли германскую войну. За всё время нашего общения я не слышал от них ни одного грубого слова или резкого замечания. Скромные и старательные люди воинского долга, без всяких притязаний на особый офицерский блеск. Поручик Роденко был семинаристом по образованию. Но он единственный из этой группы, бывал грубым и даже примитивным по своим манерам, но добрый душою и заботливый к товарищам. Мы с ним много говорили и спорили, я с ним частенько соглашался. Он был убеждённым демократом, противником «старого режима», много говорил о конституционной монархии. «После войны, — говорил он, — когда мы возьмём Москву, гвардией будут корниловские, дроздовские, марковские полки, а не старая имперская гвардия». Гвардейцев он терпеть не мог, особенно кавалеристов, называл их «Жоржиками». Он мечтал о победе над большевиками, и о другой монархии, с большими демократическими реформами. Роденко говорил о необходимости созыва Учредительного собрания после победы над большевизмом. Собственно это вполне отвечало моим настроениям и особенно совпадало с взглядами моего отца Александра Васильевича Кривошеина. Он был монархист, но думал о другой монархии для России, более свободной и демократичной.

Остальные воины нашего взвода были, как я уже говорил, добровольцами. Почти все они были из города Рыльска, а следовательно, в строю и под ружьём не больше месяца. Но и это давало им «моральное» преимущество надо мною. А, кроме того, они как земляки поддерживали друг друга, я был для них чужаком. Собственно говоря «добровольцами» их можно было назвать весьма условно. Дело в том, что когда белые заняли Рыльск эти «добровольцы» были взяты по мобилизации, которая делалась по шаблону и наугад, кто попадёт под руку. Молодых людей интеллигентного вида сразу же зачисляли в действующую армию. Поэтому среди них были разные люди и не всегда настроенные правильно. Про наших «добровольцев» могу отметить, что в большинстве своём они были, несомненно, настроены антибольшевицки, боялись и не желали возвращения красных, но в них не было жертвенной активной борьбы с советчиной, подлинного воинского духа. Это были обыватели, пострадавшие, конечно, от большевиков, но предпочитавшие отсиживаться в своих углах, а другие пусть воюют! Настоящие добровольцы из Рыльска, которые не были силком взяты в армию, не попали в наш полк. На призыв Белой армии откликнулось много молодёжи, именно добровольно, именно они были настоящими бойцами с Советами.

Этот тип «добровольца-героя» отнюдь не миф, я встретил таких в нашем Втором Дроздовском полку. Они были не в нашем взводе, к сожалению, а в той же команде пеших разведчиков, в которой я пробыл мой первый день в Белой армии. Я отчётливо помню одного — высокий юноша-богатырь, с красивым открытым лицом, всегда бодрый, горящий энтузиазмом борьбы с красными, а вместе с тем такой аккуратный, прекрасно одетый и вооружённый. У него была великолепная военная выправка, несмотря на то, что в прошлом он был студентом. Это был тот самый доброволец, который сделал мне замечание, когда я попросил хлеба у жителей Дмитровска. Однажды он сказал мне: «Что-то мне нравится значок на вашей фуражке!» «Да это значок железнодорожника, его носили ещё до революции, — ответил я. — Мне не дали другой фуражки, вот я и ношу старую». «Всё равно, напоминает серп и молот, неприятно» — произнёс он, и лицо его передёрнулось. «Ну, раз Вам не нравится, я выброшу этот значок», — ответил я и с тех пор стал ходить в фуражке без значка. Я искренне восхищался этим героем-добровольцем и мысленно хотел быть похожим на него. Мне приходили на ум даже дерзкие мысли, что если бы у меня были такие сапоги, такая шинель и ручная граната за поясом, то может быть и я был бы не таким уж беспомощным добровольцем. А пока что у меня не было ни солдатских погон, ни кокарды, ни бравого вида (а близорукость), но только желание нашей победы. Так за всё время моего пребывания в армии, я и не получил хорошей амуниции.

Конечно, в армии были и другого сорта «добровольцы». Я познакомился с двумя студентами из Харьковского университета, которые были тоже мобилизованы в Рыльске. На вид они были тихие и забитые люди; один из них, однако, большой критикан. По своему интеллектуальному уровню они были выше остальной рыльской группы (провинциальная «интеллигентность» последних была очень слабая). Воинского духа и желания нашей победы в них совсем отсутствовали. В одной из бесед, один из них обратился ко мне со словами: «Получено хорошее известие. Вышло распоряжение студентов освобождать от военной службы, дать им возможность продолжать учиться в университете. Вот мы и решили подать прошение и поехать доучиваться в Харьков». «Странно, не очень верю в такое распоряжение, — ответил я. — Да если оно и есть, оно меня совершенно не интересует. Главное сейчас не учится, а защитить свою родину, закончить войну и разбить большевиков». «Что Вы, что Вы! — отвечают студенты. — Мы все так устали от войны. Довольно крови, хочется мирной жизни и учится. А всё остальное нас не касается. Это пусть профессионалы воюют».

В последствии стало многое ясно. Все эти «интеллектуалы добровольцы», пока дела на фронте шли успешно, были настроены оптимистически и были за нас, но когда наступил перелом и успехи сменились топтанием на месте, отходом и поражениями, настроение у них упало и изменилось. Именно в их среде появились перебежчики, предатели и началось разложение.

Среди рыльских «добровольцев» печально выделялась тогда своеобразная фигура некоего Жеребцова. Это был тринадцатилетний хулиган из бедной городской семьи, отбившийся от рук. Когда в город пришли белые он поступил к ним добровольцем. Для него это был выход из трудностей жизни, и он в силу своего характера, представлял войну как лёгкую и приятную прогулку. Он верил в то, что скоро окажется с белыми в Москве и «выйдет в люди» (как и почему это было второстепенно). «В Москву мы приедем на подводах или в теплушках, а может быть и на белых конях, — говорил он, — а обратно нас повезут до дома, в вагонах первого класса, на крахмальных простынях». Но прошло совсем мало времени и ему пришлось испытать трудности походной жизни и разочарования. Он озлобился и разложился больше, чем кто-либо другой. У него, как у меня, не было ни белья, ни вещей в обозе, и потому, грязный и неопрятный по природе, он развёл вшей больше, чем кто-либо другой, так что рыльские земляки запрещали ему ложиться спать близ других. Он был совершенно «придурковатым», не предсказуемым и жестоким, из того типа людей, которых я встречал в рядах Красной армии и которых думал никогда не встретить среди белых. Меня этот хулиган возненавидел лютой ненавистью, за то, что я по своим убеждениям поступил в Белую армию. Он не мог мне простить, что я не из Рыльска и, что я интеллигент, совершенно чуждый элемент для него, делю все невзгоды рядом с ним и не особенно жалуюсь. Он не мог понять, кто я такой и всячески издевался надо мною, лез в драку на кулачки, чем ставил меня в трудное положение. Драться с ним я считал для себя унизительным, а если не отвечать, он только больше наглел. Конечно, его легко могли остановить другие рыльские добровольцы, но они как земляки, скорее его поддерживали. А тут ещё одно обстоятельство обострило положение. Как-то во время учения поручик Андреев спрашивает меня: «Вы не родственник врангелевского премьер-министра Кривошеина?» «Да, я его сын», — отвечаю я. До сих пор меня никто не спрашивал о семье и не сопоставлял мою фамилию с отцом. Но раз уж спрашивают нужно отвечать правду. Поручик был поражён. «Вот как! А я Вас просто так спросил, совсем не думая, что Вы на самом деле ему родственник. Ваш батюшка известнейший человек и политик!» И помолчав, добавил: «Ничего, имейте терпение, всё восстановится, всё будет по-прежнему!» Я был тронут сочувствием, но не совсем разделял его мнение, чтобы всё было «по-прежнему». Мы ведь сражаемся за Россию новую, а не ту что привела большевиков к власти. Другой аналогичный случай с моей фамилией произошёл чуть позже, когда я заполнял «вопросник» — имя, возраст, место рождения и прочее. В графе «сословная принадлежность» приходится написать правду — дворянин. В Брянском особом отделе я был «крестьянин», но это спасло мне жизнь. Оказывается, что я из всего взвода единственный из дворян. Кто-то увидев, что я написал, советует: «Не пишите так, а то если попадёте к красным, будет плохо!» Да, мне это уже знакомо.

Но то, что узналось, что я сын царского и врангелевского министра, никак не отразилось на моём положении. Некоторые офицеры, стали относиться ко мне с большим интересом, задавали вопросы об отце, его политике и работе со Столыпиным, но я, как и прежде, продолжал ходить в моих рваных сапогах. Зато у Жеребцова, эта история с моим «происхождением», вызвала только большую антипатию ко мне и прямо скажем, ненависть. Он по своей примитивной психологии не мог себе представить, что «сын министра» ходит без сапог и вообще служит рядовым на фронте, а не устроился где-нибудь в тылу на тёплом месте. А, может быть, его ненависть исходила из непонимания, как дворянин терпит и разделяет все невзгоды фронта с простыми мужиками? Более всего он издевался над моей неспособностью и неуклюжестью в быту, а то, что он был куда проворней, хитрее и ловчее чем я, вызывало в нём страшный протест. Он стал издеваться над моей семьёй и мною каждый день. «Ну, давай расскажи нам, каким министром был твой отец? Может быть, над лошадьми? Кучером?», — язвил он и изображал жестами, как кучер правит лошадьми. Более того, он стал говорить между «рыльцами», что я барчук, выскочка и всё вру про то, что дворянин. Вскоре последовал случай, который вызвал резкое отчуждение между мною и «рыльцами». В избу, где мы стояли, обыкновенно приносили еду на всю нашу группу, пять-шесть человек. Крестьян среди нас не было, все горожане, но все имели обыкновение есть из одной миски. Я же предпочитал черпать суп из отдельной тарелки. Случалось также, что я по светской привычке забывал перекреститься перед обедом. На это обстоятельство обратили внимание хозяева избы. Мужички и бабы стали подозревать, что я еврей или сектант. А так как разговоры Жеребцова и его травля меня продолжалась постоянно, то они стали говорить: «Ест отдельно! Не крестится! Точно не наш!» Пришлось перекреститься перед ними и показать нательный образок, подарок моей тётушки. Поверили. С тех пор я стал есть со всеми из одной миски.

Я был молод и совершенно не опытен в быту, а то что касается межсословных отношений и даже межэтнических меня никогда не занимало. Но тут я столкнулся с тем, что уже наблюдал среди красных, отношения на уровне простых людей. Меня поразила ненависть, дикость и нетерпимость между ними. Что уж тогда говорить о классовой вражде! Дело в том, что между рыльскими добровольцами и местными мужиками возникла некоторая отчуждённость. «Рыльские» были полу-украинцы. Между собой они говорили по-русски, но с рядом украинских выражений: «у Рыльск» вместо «в Рыльск», «бачить» вместо «видеть», никогда не слыхали слова «щи», а только «борщ». Они смеялись над великорусским говором орловских мужиков и особенно баб, которые говорили «ён», а не «он», «откроить хлебушка, а не » отрезать«, дверь «закутана» вместо «закрыта» и т. д. Вообще для малороссов Великороссия представлялась каким-то краем света, почти Сибирью. Всё это отражалось на настроении «рыльских», отчасти даже и наших «сумских» офицеров с тех пор, как мы вступили в Орловскую губернию. Отмечу ещё, что в Упорое нам показывали как достопримечательность «курную» избу. Эти избы строились без трубы, дым выходил через дверь, низкий потолок, чёрный от сажи. Такие дома уже давно не возводились и остались как «экспонаты», они были заброшены и в них никто не жил. Но нашим офицерам — южанам не мешало иронизировать, по поводу местных жителей: «Вот как здесь живут! Дикари! У нас это не мыслимо!»

***

Наш уход из Упороя совпал с началом морозов. В дальнейшем мои вспоминания, вплоть до прибытия в Дмитриев 27 октября, перепутались, я не запомнил дат, ни проходов по деревням. К сожалению, наше отступление было чаще чем продвижение. Для моего читателя я постараюсь отмечать только запомнившиеся эпизоды и по возможности в хронологическом порядке.

Итак, мы двигались близ фронта, но самого фронта не видим. Ночь, мороз, луна и наша рота идёт по большой дороге. Мы стараемся не разговаривать, чтобы не привлечь внимания. Ротный командир едет на своём коне впереди. Неожиданно нас обгоняют два всадника. «Здорово ребята! Вы какой части?» — обращаются они к нам и не дождавшись ответа быстро скачут вперёд. Но тут из наших рядов выбегают два добровольца и кричат ротному: « Слушайте командир, это же два рыльских красных комиссара! Мы их знаем! »Ротный бросается вскачь догонять их, машет пистолетом, кричит, но их и след простыл. Почему они появились на нашем пути? Может это разведка? Ротный возвращается и приказывает: «Ну-ка поставьте этих двух добровольцев в наказание под ружьё!» Среди рыльцев ропот: «За что так?! Следующий раз вообще говорить ничего не будем, раз нас за это наказывают». «Так, что же вы во время не сказали. Надо было сразу их арестовывать или стрелять по ним!» — сердито отвечает ротный. Да, он несомненно храбрый человек, но совершенно не умеет подходить к людям! Ночное продвижение по этой дороге сталкивает нас постоянно с разными людьми. Так через несколько часов нам навстречу попадается человек в солдатской шинели. «Проверьте быстро этого товарища!» — приказывает ротный. К нему подходят два дроздовца: «Документы!» Тот вытягивается в струнку, отдаёт честь, показывает документы. Потом объясняет, почему пробирается ночью. У него всё в порядке, он не красный и его отпускают.

Уже под утро пять человек нашего взвода с офицером во главе посылают занять сторожевую позицию. Идём полями, рассвет нас нагоняет и вдруг над нами начинает довольно низко кружить самолёт. Он делает несколько облётов, а потом берёт направление на юг. По всему видно, что самолёт совершает разведку. Но кто он? Наш или вражеский? Офицер нам говорит, что это самолёт Красной армии, у нас на фронте их нет. Всем досадно и горько, почему у красных есть самолёты, а у нас нет! Почему англичане их нам не дали?

Продолжаем идти весь следующий день, событий никаких, встреч и неожиданностей тоже. Уже вечером мы останавливаемся на большой опушке молодого леса. Располагаемся на ночлег, разводим огонь. Собирая ветки для костра мы натыкаемся на труп. Широко раскинув руки, на спине лежит красный латыш. Стоит мороз и потому от трупа никакого запаха не исходит. Латыша видно убили пулей в живот, шинель и куртка в крови. Сапоги его уже кто-то украл. В кармане у него дроздовцы находят деревянную ложку. А я как раз потерял мою. После некоторых колебаний беру ложку красного латыша и с этих пор ем из неё. Из темноты, на наш костёр неожиданно появляется человек средних лет. Его рыжая борода, хитреца в глазах, тулуп — всё карикатурно говорит о том, что это типично русский мужичок. «Да здравствует Учредительное собрание, господа офицеры!» — визгливо выкрикивает он, да так неожиданно, что я даже вздрогнул. «Вот нас пугали, — ораторствует мужичок, — что придут белые, будут мучить людей, ломать рёбра, руки, пытать… Но я не верил и говорил, что это неправда. Не может быть, чтобы учёный народ, образованные офицеры, допустят это безобразие!»

В эту ночь мне не пришлось заснуть, а пролежал я вместе с нашим взводом и офицерами, в кустах близ дороги, откуда можно было ожидать нападения красных. Мёрзну, но не это главное. Я не спал почти сутки. Меня одолевает сон. Глаза слипаются, каждую минуту я засыпаю. Борюсь изо всех сил, но ничего не помогает. Офицер всё время толкает меня в бок, будит и сердится: «Как Вам не стыдно. Вы ведь на посту!» В какой то момент я уже не понимаю, сплю я или нет. Так странно проходит почти вся ночь. На рассвете со стороны, где могут быть красные, показывается всадник. Едет шагом в нашу сторону. Трудно на расстоянии понять, кто он, красный или белый? От нашего отряда отделяется юнкер, адъютант ротного, и с револьвером в руках подскакивает к всаднику. Тот вздрагивает: оказывается, и он задремал на коне и его вынесло на нашу засаду. Выясняется, что он наш.

За время нашего странного перехода, в нашем взводе случилось пополнение. Это два унтер-офицера царской армии, перебежавшие от красных. Один из них лет сорока, русский с бородкой, другой татарин. То что касается знания военного дела, они куда выше наших добровольцев. Оба положительные, серьёзные, но насколько надёжные? Русский, как выясняется, уже пять раз переходил от красных к белым и обратно. По всему военному воспитанию это «старорежимные» солдаты, и к порядкам в Добровольческой армии они относятся довольно критично. Кстати хочу отметить здесь одну особенность выражения — « старый режим». Оно не только для этих офицеров (и для меня), но и для многих пожилых крестьян отнюдь не носило порицательного значения. Как ни странно, даже для противного Жеребцова, это выражение являлось синонимом порядка и совершенства. «При старом режиме было не так!» — мы слышали постоянно. К сожалению, это относилось и к порядкам в Белой армии.

За эти недели мне пришлось столкнуться с перебежчиком из Красной армии. Он был начальник штаба 41-ой советской дивизии, а в прошлом полковник царской армии.

Его держали под арестом при офицерской роте вплоть до расследования его дела. Подозревали, что он только потому и бежал от красных, что его дивизия потерпела поражение и ему грозил расстрел. Меня вызвал ротный командир и приказал вместе с другим добровольцем конвоировать перебежчика. Полковник был страшно удручён своим арестом, беспокоился за будущее. Он был малоразговорчив, но мне всё же удалось разговориться с ним и в результате нашей беседы у меня создалось впечатление, что он искренне перешёл к белым. Для него это было не простое решение, он колебался и, конечно понимал, что его прошлое будет вызывать подозрение у белых. Но тогда, может по неопытности, мне было грустно и досадно, что у нас так плохо принимают переходящих к нам ответственных чинов Красной армии.

Другая неожиданная встреча произошла у меня на стоянке в одной из деревень. Ко мне подбежал офицер в чёрном, улыбается, протягивает мне руку, радостно здоровается: «Вы не узнаёте меня? Как Вы сюда попали?» Оказывается, это тот красный офицер, с которым я вместе сидел в Военно-контрольном пункте и который так ловко изображал красного и умело подлаживался к красноармейцам. «Как, Вы здесь оказались? Вас освободил Военный трибунал?» Он засмеялся и сказал: «Нет, меня трибуналу не успели отдать. Повезли обратно для расследования, а я по дороге от них сбежал». Насколько у меня была почти уверенность с перебежавшим полковником, что он был искренен в своих чувствах, так с этим человеком у меня закрались подозрения. Я вспоминал его и был поражён, насколько ловко тогда он изображал красного! А может быть он действительно большевик и хороший актёр, и потому сумел всех обмануть. Нет, этого не может быть, он не подбежал бы тогда так радостно ко мне, да и за что его арестовали красные. Скажу, что в те странные недели, наступления и отката войск, на моих глазах происходили самые невероятные истории перехода военных как на сторону красных, так и на сторону белых. Трудно было понять настоящие мотивы, а порой и убеждения этих людей.

Несколькими днями позже мы пришли на станцию Комачи. Наш взвод действовал пока отдельно от остальной офицерской роты. Именно здесь я впервые за время пребывания в Добровольческой армии встретил «пропагандный» пункт Белой армии. У станции стоит вагон с газетами, воззваниями, плакатами и прочим. Бросаюсь на «белогвардейские» газеты. Вижу впервые «Великую Россию». Грустно, что в газете всего один листок и что напечатана она на коричневой бумаге. В «Правде» и «Известиях» по четыре страницы, и печатаются они на белой бумаге (51). Статьи в нашем листке написаны неплохо, но всё сводится к описанию отдельных героических подвигов добровольцев, что не даёт никакой общей картины положения на сибирском и других фронтах. Невольно сравниваю с советскими сводками. Они правда, написаны «условно-деревянным» языком и понять его может не всякий человек. Выражение как «развиваются бои» нужно понимать как «белые наступают» и многое в таком духе. Но кто этот язык научился понимать, может составить себе довольно ясное и точное представление о линии фронта и о военных действиях, и притом на всех театрах войны (52).

Беру в руки коричневую листовку нашего «Обращения к братьям крестьянам». После слащавого введения говорится, что вся земля, захваченная во время революции, должна быть возвращена её законным владельцам, но так как её уже вспахали и засеяли, то из урожая одна треть должна быть дана государству, вторая законным владельцам, а третья останется у крестьян за их труд. Я не верю своим глазам: мы ещё не взяли Москвы, нам нужна помощь крестьян, а мы провозглашаем, что землю нужно вернуть помещикам, и в виде подачки, предлагаем крестьянам треть урожая, да и то лишь на первый год. Какая глупость! Кто же составляет и рассылает такие «Обращения»?

Ко мне подходит поручик Роденко: «Охота Вам читать эту гадость, — говорит он. — эти листки следует сжечь, чтобы их никто не видел. Вы не можете себе представить, сколько зла они нам причиняют. Во многих местах крестьяне встречают нас по-братски, с полным сочувствием, а прочитав эти листки, стали относиться к нам враждебно» (53)

Для нас было утешением встретиться на станции Комаричи с первым Дроздовским полком во главе с полковником Туркулом. Помню, как сначала на станцию прибыл дроздовский бронепоезд. Только часть вагонов этого состава и паровоз были бронированы, а остальные товарные вагоны были укреплены толстыми брёвнами и мешками с песком. Сквозь них в отверстиях торчали пулемёты и орудия. Вскоре станция наполнилась несколькими сотнями военных Первого полка. Бодрые, мужественные, шумные, весёлые, к тому же хорошо одетые, с блестящей выправкой, они резко отличались о нас. Со всех сторон только и слышно было: «Ну, эти разобьют красных!» Вдруг толпа зашумела, задвигалась и все закричали: «Туркул! Туркул! Вот он! » Все бросились смотреть прославленного военачальника, я вслед за ними. Вижу, стоит на платформе мужчина с военной выправкой, высокий, красивый, с гордо поднятой головой.

Дни проходят и мы всё же постепенно откатываемся к югу. Почему, понять мне было трудно, так как боёв мы не видали. Побывали снова в Упорое. Там случился ночной пожар. Сгорели три крестьянских дома, причины не выяснены. Одни говорили, что красные подожгли, другие, что по неосторожности пьяных хозяев. В течение недели наш взвод оставался на полустанке южнее Комаричей. Стояли морозы, шёл снег. Мы целыми днями грелись у большой печки станционного здания но, сколько ни бросали в печку поленьев, она только чуть-чуть нагревалась, весь жар вылетал в трубу. Ночью мы все спали на каменном полу, как можно ближе к печке. Эти недели проходили в каком-то оцепенении, в нелепых вылазках и ситуациях. Красная конница наводила страх на наших «добровольцев». Поручик Роденко нас всячески поучал: «Пехота никогда не должна бояться кавалерии, против пехоты она бессильна, если только пехота не поддаётся панике. Испугаться и начать бежать — гибель. Конница всегда настигнет и зарубит. Нужно твёрдо стоять на месте и стрелять по атакующей коннице. Она не выдержит. Лошадь так устроена, что не может идти против огня. Шарахнется в сторону и побежит обратно». В связи с этим, я запомнил случай, как за одним из наших, долго гнался красный конный, а наш убегал от него на санях. Тогда везде установился санный путь. Красный уже совсем его настигал, махал шашкой, чтобы зарубить, но, слава Богу, у крестьянина — возницы была хорошая лошадь. Красный долго гнался, но под конец отстал.

При установившихся холодах в нашем взводе возник большой недостаток в продуктах, особенно в мясе. И вот однажды меня послали в соседнюю деревню, верстах в двенадцати, от места нашей стоянки, реквизировать барана. Я поехал один, с винтовкой, на крестьянских санях вместе с возницей. Приехали на место и вызвали старосту. Он как-то странно и недружелюбно посмотрел на меня, вздохнул, кликнул бабу и приказал ей привезти барана. Она это исполнила, но стала причитать и укорять старосту: «Уж это я тебе припомню, никогда не забуду, что ты у меня забираешь последнее. У богатых побоялся, а у меня отбираешь». Мне было страшно неловко, но я исполнял приказание. Дал бабе расписку, что у неё был реквизирован баран и что она может получить за него деньги в соответствующих инстанциях. Конечно, такая бумажка, была «филькина грамота» и за неё баба ничего не получит. Из разговоров со старостой я понял, что Красная армия очень близко, чуть ли не на другом конце деревни. Спешу уехать, начинает темнеть. Только мы выехали из деревни, как совсем рядом услышали залпы батареи! Неужели красные? Вспоминаю случай о красном всаднике гнавшемся за белым в санях и невольно представляю себя на его месте. Убегу ли я? По благополучному возвращению рассказываю нашим о бабе выражавшей своё недовольство. Офицер говорит мне: « Не надо было отбирать в таком случае барана». Ох, как трудно найти в этих обстоятельствах грань справедливости! Где она? На какой середине… Хотя проходит несколько часов и офицер, и я, с удовольствием, вместе со всеми вкусно ужинаем жареным бараном.

Помню, что прошло несколько дней. Поздно вечером нас вызывают на соседний полустанок. Там стоит вагон со снарядами, а разведкой получены сведения, что поблизости бродит отряд красных. Есть реальная опасность, что они могут захватить или даже уничтожить снаряды. Нужно срочно оттащить боеприпасы на другой полустанок, ближе к югу. Но паровоза нет, а потому приходится самим впрягаться в вагон. Трудность в том, что железная дорога вначале слегка идёт в гору, а потом — крутой подъём. Мы впрягаем пару лошадей в вагон, а сами, всем взводом и с офицерами толкаем его сбоку, упёршись плечами. Сначала толкать не особенно трудно, но когда начинается крутой подъём, приходится напрягаться изо всех сил. Вагон движется с трудом. У лошадей подгибаются ноги, двое мужиков хлещут их почём зря. Мне страшно на это изуверство смотреть. Несмотря на мороз, пот с меня течёт градом, я весь мокрый, изнемогаю, кажется, никогда в жизни так не уставал, а конца не видно. Поручик Роденко нас подбадривает: «Ну, ребятки, ещё немного! А ну-ка навались! Не забывайте, что вы добровольцы! Сами в армию пошли, а потому держитесь!» Его слова дают нам силы, наконец мы достигаем вершины подъёма, начинается спуск. Быстро распрягаем лошадей, вскакиваем в вагон и он катиться уже сам. Сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее. Так мы и доезжаем до безопасного полустанка.

Наше бесконечное топтание на месте и даже пячение армии назад отражается на настроении бойцов. Помню как студент-критикан иронизирует: «Теперь уже не «Москва нас ждёт», а скорее «Харьков поджидает». Я, конечно, возмущён его словами, ведь я всецело верю в победу, а сама мысль об отступлении к Харькову мне кажется нелепостью! «Да, безусловно, вы можете издеваться как угодно. Да, есть трудности. Но Вы не должны так говорить. Этого не произойдёт!» — резко отвечаю я студенту.

От холодов, дырявых сапог, у меня на ногах открываются раны на ногах. Иду в санитарный околоток. Фельдшер смотрит на мои ноги и молча мажет их мазью, потом перевязывает раны. «А нельзя ли мне эвакуироваться в тыл, подлечить ноги?» — спрашиваю я. Мне необходимо скорее привезти в порядок сапоги и одежду, чтобы воевать зимою, чем залечивать раны. «Вот ещё чего захотел, — грубо отвечает фельдшер, — из-за каких-то ранок эвакуироваться! Воевать надоело?» Нет, не надоело! Но в такой амуниции, я плохой вояка. Оглядываю медчасть и вижу, что рядом лежит раненный в живот кавалерийский гвардейский офицер. Тихо стонет в полусознании. Рядом с ним солдат, подаёт ему воды. «К утру умрёт!» — говорит фельдшер. Это и вправду не то, что мои раны на ногах. Мне становится стыдно.

Среди местного населения тоже начался перелом в настроениях. Мужики мрачно молчат, но зато бабы высказываются. » Долго ли вы солдатики, будете ярмо носить?« — говорит одна в присутствии нескольких добровольцев. Мы не реагируем. Да и что с ней делать? Задержать, чтобы выпороть. Так от этого ещё больший вред будет, а спорить с дурой бесполезно. Надо сказать, я устал уже со всеми спорить. Характерный разговор для тех недель был у меня с мужем и женой железнодорожных будочников. Я был с ними наедине, пришёл погреться в их сторожку, а баба мне и говорит: «Раз мы уже выбрали начальниками в России Ленина и Троцкого, так нужно этого и держаться, а не менять опять власть. От этого одно разорение всем да смерть». Тут я не выдерживаю: «Что ты тётка, такое говоришь?! Кто их выбирал, они сами власть захватили. Да и какие они русские начальники? Ты знаешь кто Троцкий? Он совсем не русский, его фамилия Бронштейн, он жид! И Россия ему не нужна, тем более русские мужики и бабы!» Мужик смотрит на меня испуганно, а баба видно первый раз такое слышит. Поручик Роденко, когда у нас возникали споры и разговоры, (а они были неизбежно) объясняет неудачи на фронте и в настроениях так: «Вот видели, что происходит. Опять «жоржики» плохо сражаются. Опять «жоржики» драпнули! Оставили Севск! А кто там сражается? Так это же Пятый Кавалерийский корпус, под командой генерала Юзефовича!»

К вечеру 27 октября, постоянно отступая, мы докатываемся до Дерюгина, а потом и Дмитриева. Здесь мы соединяемся с остальной частью нашего взвода и со всей офицерской ротой. Узнаём новость. Она нас ввергает в печаль. Оказывается, что пять рыльских добровольцев, во главе с Жеребцовым дезертировали на сторону красных! Убежали ночью, бросив винтовки. Последнее время он агитировал многих, говорил при всех, что пора бежать, а то все пропадём. При этом, он странным образом, предупреждал, что именно меня нельзя оповещать о намерениях побега. «Только ему ни слова, иначе каюк. Он помешает», — говорил Жеребцов. Но почему же другие, которые всё знали, не помешали ему?


Примечания

  1. По линии железной дороги на Брянск самым северным пунктом продвижения дроздовцев была станция Брасово, в 24 верстах севернее Комаричей и в 70 верстах южнее Брянска. На этом наступление остановилось: «Войска 14-ой советской армии успешно отбили все попытки противника прорваться к Брянску» (К. Агуреев. «Разгром белогвардейских войск Деникина», Москва, 1961 г., стр.76).
  2. Сильнейшие бои шли всё это время на фронте Дроздовской и Корниловской дивизии в районах Комаричи-Дмитровск-Кромы-Орёл, о которых мы (по крайней мере я) ничего не знали, хотя смутно чувствовали, что не всё благополучно. В начале, правда, были крупные успехи, когда Первый Дроздовский полк под командой полковника Туркула разгромил 29 сентября у станции Комаричи большой отряд матросов и уничтожил 4 бронепоезда. Тот же Туркул совершил новый сорокавёрстный рейд в тылу красных севернее Дмитровска, где разгромил латышскую дивизию, но в общем перевес постепенно склонялся на сторону красных (Туркул, стр. 122-124, 126-128). Так Орёл, занятый корниловцами 30 сентября, был ими оставлен 7 октября, Брасово было оставлено 11 октября. Дмитровск и Кромы переходили из рук в руки, пока окончательно не были заняты 13 октября. Советские историки называют эти бои 28 сентября-14 октября Орловско-Кромской операцией (БСЭ, 2-ое издание, стр. 210-211). Дроздовская дивизия не потерпела в ней серьёзных неудач, но вынуждена была отойти, понесла большие потери, и инициатива военных действий перешла на сторону красных. Основной причиной успеха красных было их сильное превосходство в людях и технике. По тем же советским данным, у красных было на фронте 80-90 тысяч штыков и сабель с 2 тысячами пулемётов и 400 орудиями. У белых было всего 55-58 тысяч штыков и сабель, 800 пулемётов и 260 орудий. Любопытные данные сообщает о малочисленности белых красный шпион коммунист Кернерс (он «работал» в районе Дроздовской дивизии) В своём докладе ЦК Украины он пишет: «На Комариченском фронте, где у нас было несколько полков, у Деникина действовали 2-3 роты, а в момент отступления Деникина из-под Комаричей там была одна 90-ая рота 2-го Дроздовского полка» («Гражданская война на Украине», Том II. Стр. 511).
  3. Конечно, известие о взятии Петрограда было ложным. Курьёзно, однако, что в Харькове, где находился штаб Добровольческой армии, был отслужен торжественный благодарственный молебен и прошёл парад на главной площади по случаю «взятия» Петрограда генералом Юденичем! (См. Борис Пылин «Первые четырнадцать лет», Калифорния, 1972 г. стр. 56.)
  4. Я передаю здесь точно, что я видел, чувствовал и переживал в Комаричах в октябре 1919 года. Но с тех пор я узнал, что и газета «Правда» стала выходить на одном листке, хоть и на белой бумаге. Некоторые белогвардейские газеты, как «Приазовский край», продолжали печататься на четырёх страницах белой бумаги.
  5. Несколько «подчищенная» цензурой«, советская сводка печаталась в белогвардейской печати. Но такие газеты в те дни я не видел в Комаричах. Вероятно, их там не было.
  6. Увы, эти «коричневые листовки» довольно точно передавали постановление правительства генерала Деникина от 25 июня 1919 года «Правила о сборе урожая в 1919 году». Как рассказывает, профессор А. Б. Билимович, возглавлявший при генерале Деникине Управление земледелия и землеустройства, впоследствии он «не мог себе простить, что, управляя этой важной стороной жизни Юга России и имея возможность повлиять на разрешение этого принципиального вопроса в нужном направлении, не решился разработать более радикальной программы земельного устройства России, и настоять на её немедленном проведении в жизнь» (Б. Пылин, стр. 145-146). Упоминая далее о земельной реформе в Крыму при Врангеле, Пылин замечает: «Будь это сделано, когда мы были под Орлом, возможно, исход борьбы был бы другой» (там же). Большевицкая пропаганда воспользовалась, конечно, «Правилами о сборе урожая»для дискредитирования Белой армии в глазах крестьян. (См. передовицу «Правды» от 16 сентября 1919 г. «Урожай помещику».)